Читать онлайн книгу "Исчезнувшая страна"

Исчезнувшая страна
Валерий Дашевский


Название сборника говорит само за себя. Однако это не исчезнувшая страна, какой мы ее знали, не СССР, известный нам из кинофильмов и отечественной городской прозы 70-х – 80-х годов, не мир андеграунда, богемы, московских квартир, интеллигентских кухонь и разговоров за полночь. Это другой мир, другая страна, другие люди. В ней нет места слабости, трусости, своекорыстию. Герои Валерия Дашевского – сильные люди, живущие по своим законам и запретам, цельные характеры, с неуемной жаждой жизни, без комплексов и компромиссов, мужчины во всех смыслах этого слова, о чем бы ни шла речь – о мужской дружбе, отношениях с близкими, служении прошлому, философских исканиях, большом боксе, больших деньгах, предпринимательстве или преступности. Валерий Дашевский – писатель-стилист. Его проза отличается яркостью, поразительным знанием материала, глубинным психоанализом и впечатляющим мастерством.





Валерий Дашевский

Исчезнувшая страна





Об авторе


Писатель, публицист. Дебютировал в 80-е, в журнале «Юность», книгой стотысячного тиража. Рекомендован в члены СП СССР Секретариатом Правления СП СССР, Григорием Баклановым, Владимиром Маканиным, но за отказ сотрудничать с КГБ не был принят.

Выпускник Литинститута им. А. М. Горького в Москве, спецкорреспондент, с 1984 г. руководил секцией прозы весьма многочисленного Комитета литераторов при Литфонде СССР, защищая права молодых писателей.

В 1989 году создал первое в СССР Всесоюзное общественно-политическое обозрение «Ориентир ДиП» (Харьков–Москва), в редколлегию которого вошли Е. Евтушенко, видные депутаты ВС СССР, вице-президент Украины.

Создал в Харькове (Украина) независимое информационное агентство при АПН СССР, работавшее на 16 посольств ключевых стран мира; руководил конверсионными проектами, был в США – в Пентагоне, Сенате, Конгрессе; сопровождал выборы президента Л. Кравчука в Украине, президента Б. Ельцина в Москве, награжден его персональной благодарностью.

В СМИ был загранпредставителем Агентства печати «Новости» в Украине, генеральным менеджером РТВ-Пресс РФ, генеральным менеджером медиа-проектов Союза экспортеров энергии РФ, менеджером журнала «Огонек».

Руководил в Украине проектом национального издания и тремя проектами, поддерживаемыми Всемирным банком. Специалист Минфина РФ 1-й категории по ценным бумагам и фондовому рынку. С 1996 г. топ-менеджер в строительно-инвестиционном бизнесе (девелопмент) в Москве, руководитель крупных и крупнейших проектов.

С 2012 г. живет в Израиле, печатается в Канаде, США и Израиле, автор книг, экранизирован. Член Международного ПЕН-Клуба.




Пока лошадка поскачет


Ей ни за что не дашь ее двадцати семи; в последние полгода она замечательно похорошела, а по сравнению с тем, какой была четыре года назад, стала просто красавицей. Четыре года назад – зимой – она приходила к нам советоваться, как похудеть. Весила она семьдесят восемь восемьсот при росте в сто семьдесят девять сантиметров – не так много, нам и в голову не приходило, что Лида стеснялась своей полноты не меньше, чем румянца, чудно было, что она придавала этому такое значение. И мы – разумеется, мягко – втолковывали, что ей куда важнее научиться одеваться. Она окончила экономический факультет университета и отработала положенные три года в банке, вернее, в Коминтерновском отделении Госбанка. Она была блондинкой, рослой, голубоглазой, крепко сбитой и родившейся слишком поздно – к тому времени, когда ей исполнилось двадцать, французские, итальянские, американские фильмы необратимо изменили наши вкусы. С Лидой пытались знакомиться мужчины, которым перевалило за сорок. Их не останавливало то, что у нее румянец во всю щеку.

Незадолго до окончания университета мать ее поскользнулась на троллейбусной остановке, и Лида стала человеком, на котором держится дом. Их квартира до жути напоминала те, какие мы привыкли видеть, и наши собственные. В довоенных домах не меняли ни рам, ни подоконников, ношеные вещи хранили на антресолях, моющие средства и половые тряпки – под ванными, а кухонные – на радиаторах батарей. Так жили независимо от достатка в семье, а семья Лиды была с достатком, во всяком случае, по нашим представлениям. Ее отец был директором объединения банков всего города, пока не ушел на пенсию. Это был шестидесятилетний мужчина, рослый и, несмотря на возраст, быстрый в движениях, с бритой массивной головой, немногословный, аскетически сдержанный во всем, кроме увлечения подледным ловом удочками, за которые он три года кряду получал призы городского общества рыболовов и охотников, пока не заболел ревматизмом. Он раньше всех понял, что его жена из тех больных, которые болеют вечно, и, будучи человеком, не окончательно утратившим вкус к жизни, решил не поддаваться общему настроению, воцарившемуся в доме. Раз в неделю он наведывался в комнату жены и справлялся о ее здоровье, но не более того. Свою зарплату, а впоследствии пенсию он отдавал Лиде почти целиком, оставляя себе столько, сколько требовалось на покупку макухи, мотыля, опарышей и на проезд в электричке. Мы удивлялись, отчего Камышевы до сих пор не купили машину, не зная, что разговор об этом произошел в их доме в тот самый день, когда Лида перешла на последний курс. В то время мать Лиды большую часть дня проводила в очередях продовольственных магазинов, а не лежала, обложившись подушками, в сумраке и в запахе лекарств.

– Заславские купили «Москвич». Стоит внизу, я его видел, – сказал директор банка. – Хотите взглянуть?

– Зачем? – сказала его жена. – Что я, «Москвич» никогда не видела?

– А ты? – спросил директор банка Лиду. – Тоже не хочешь на него посмотреть? Хорошая машина.

– Только не сейчас, – сказала Лида. – Позже, если это доставит тебе удовольствие, я осмотрю его самым тщательным образом, папа.

– Я подумал, вдруг вы захотите иметь такой, – сказал директор банка.

– И что, у тебя есть деньги и на машину, и на гараж? – спросила его жена.

– Какая тебе разница. Я просто хочу знать, хотите вы иметь такой или нет.

– Нет, – сказала его жена. – Лично мне он и даром не нужен. Вот, может, Лида хочет.

– Нет, – сказала Лида. – Я, пожалуй, тоже обойдусь.

– Смотрите, вы сами сказали, – сказал директор банка.

Он повернулся и вышел из кухни, в которой происходил разговор. Прошло пять месяцев, и мать Лиды поскользнулась, выходя из троллейбуса. Она упала на спину и повредила позвоночник так основательно, что не могла ходить, как выяснилось позже. Кроме того, позже выяснилось, что Лида может ухаживать за матерью не хуже любой медсестры. Она быстро научилась делать уколы, мерить давление, втирать мазь в пролежни и могла не спать ночь напролет, а если и засыпала, то спала очень чутко – мать будила ее стуком в стену, если ей становилось нехорошо. По сути дела, Лида была единственным человеком, с которым общалась мать. Когда Лида шла в гости к кому-нибудь из своих подруг, мать спустя час или два звонила в этот дом и просила Лиду вернуться. И Лида возвращалась.

Когда мать слегла, Лида сильно похудела. Одного взгляда в зеркало было достаточно, чтобы убедиться, как она сдала. И вместе с тем она похорошела. У нее обозначилась талия, стали тоньше руки, и лицо сделалось более женственным – в этом смысле болезнь матери пошла Лиде на пользу. Правда, Коминтерновское отделение Госбанка было не тем местом, где молодые люди могли бы оценить происшедшую в ней перемену. Лиде никогда не приходило в голову намеренно искать общества молодых людей. В университете на нее как-то не обращали внимания, а иного места для знакомств в ее представлении попросту не существовало. Она не ходила на танцы в Центральный парк и, конечно, не посещала бар на площади. У нее хватало забот и без бара, к тому же она часто оставалась без денег. Просить у отца она не хотела. Она не была уверена, что у отца есть другая женщина, но вечерами, сидя в кухне, в зыбком, недвижном свете, источаемом лампой под потолком, и глядя на твердый затылок, на тяжелую, наголо обритую голову отца, она чувствовала, что не может завести разговор о деньгах. Этот человек, чья беспримерная честность сделала его фамилию нарицательной среди сотрудников всех отделений города, а в нем самом породила аскетизм, отнюдь не свойственный ему в молодости, в те дни внушал ей острую, непреодолимую неприязнь.

Когда его жену выписали из больницы со смещением седьмого и восьмого позвонков, он отодвинул ее кровать от своей и поставил между ними тумбочку с лекарствами. Иногда он возвращался домой поздно и тогда молча раздевался, шел на кухню, мягко ступая по линолеуму ногами в шерстяных носках, брал то, что дочь оставляла ему на плите или в холодильнике, и ел неторопливо, глядя в одному ему видимую точку на оконном стекле. Он не спрашивал Лиду, где она проводила вечера; со времени болезни матери каждый в их доме отдавал отчет только самому себе.

Лида приходила к нам обычно на полчаса, а то и на час раньше назначенного времени, клала под вешалку сверток со своими выходными туфлями, снимала пальто, о котором мы говорили, что оно куплено было ей на вырост, и тотчас отправлялась на кухню, будто ее пригласили затем, чтобы заправлять салаты майонезом, вскрывать консервные банки, а после расставлять фужеры, раскладывать салфетки и снова бежать на кухню, если кому-то из нас не хватило вилки. Она усаживалась за стол непременно последней, в одном из своих немыслимых платьев, c румянцем во всю щеку, который не согнать было ни тяжелым, немигающим взглядом отца, ни стуком в стену среди ночи. Ее никогда не провожали – она уходила слишком рано; Леша Гладков был первым и единственным из нас, кто поднялся из-за стола следом за ней.

Никто из нас в тот вечер не дал себе труда задуматься, что заставило Лешу Гладкова отложить гитару и отправиться с Лидой на тридцатиградусный мороз, придерживая ее за локоть. Вероятно, он воспользовался уходом Лиды, как поводом избавить себя от нашего общества и заодно прогуляться. С самого начала, с первого дня своего возвращения в город он чувствовал себя среди нас чужим. Он учился в Щукинском училище, приехал на каникулы к матери и выглядел очень усталым. Он пил, не пьянея, пел:



Прошел тишайший снегопад —

На ветках новая пороша.

Мир стал заманчиво-хорошим,

И просветлел любимый взгляд.

Прошел тишайший, тишайший снегопад…



Когда мы спросили, чья это песня, он ответил: моя. И отвернулся. Ростом он был по-прежнему выше каждого из нас – высокий, сутулый, полный нездоровой, рыхлой полнотой; он сидел, положив на стол по-женски белые руки, и лицо его было матово-белым, словно светилось изнутри.

Мать Леши, в прошлом балерина, вела студию хореографии в городском клубе работников связи. Мы часто встречали ее, когда Леша отбыл обратно в училище, совершавшую вечернюю прогулку в сопровождении Лиды. Женщина шла рядом с Лидой, зябко кутаясь в блестящий плащ, тени и пудра лежали на ее лице таким же плотным слоем, как, вероятно, грим в былые времена.

Нам говорили, что в училище Леша Гладков считался актером с будущим, но нам в нем было чуждо всё: профессия его матери и его собственная, квартира, оклеенная театральными афишами спектаклей, сыгранных задолго до нашего рождения, его бледное лицо, сочетавшее в себе надменную утонченность, ум, усталость и полнейшее равнодушие ко всем нам, его речь, обезличенная правильностью, не всегда понятная нам и временами звучавшая, как скрытая издевка.

С той минуты, как Леша увидел Лиду, он пробыл в городе сутки; сутки потребовались ему, чтобы проводить Лиду со дня рожденья Нины Салажной, условиться с Лидой о встрече, привести ее на следующий день к себе домой, а после ее ухода сложить вещи в чемодан, выйти на улицу, остановить такси и успеть на московский поезд, отправлявшийся в 22:30. И мы позабыли о нем. Лида продолжала работать инспектором Коминтерновского отделения Госбанка, ее отец выиграл приз за подледный лов – второй по счету, а ее мать продолжала подробнейшим образом расспрашивать нас по телефону, о чем мы собираемся говорить с ее дочерью и не надо ли чего передать. В ее голосе мы слышали желание беседовать с каждым из нас как можно дольше.

Лиду, гуляющую по улице об руку с мамой Леши Гладкова, мы впервые увидели весной. Снег к тому времени почти стаял, и обе они медленно обходили черные лужи талой воды. Раз в неделю Лида приходила к Гладковым, убирала в комнате Леши, а потом брала с полки первую попавшуюся книгу – будь то Аполлинер или пьесы Ануя – и читала часами, сидя в продавленном кресле и подобрав под себя ноги. Когда темнело, они вместе с матерью Леши выходили из подъезда, и немолодая, преждевременно увядшая женщина шла рядом с Лидой, поминутно отставая и улыбаясь слабой улыбкой, как выздоравливающая больная. Потом Лида возвращалась домой, ужинала, брала тарелку с едой и мазь от пролежней и отправлялась в комнату матери. Весной они с отцом сказали друг другу едва ли двадцать слов.

Летом Лида провела месяц в деревне. Вернувшись из отпуска, она первым делом уволилась из банка и поступила работать преподавателем в учетно-кредитный техникум. Ни у кого и в мыслях не было, что за Лиду замолвил слово ее отец – ни человека, ни обстоятельств, способных заставить его сделать это, не существовало.

С наступлением осени Лида перестала ходить в квартиру Гладковых – об этом попросила ее Лешина мать. Леша женился в Москве и прислал матери цветную фотографию жены. Девушка была снята в свадебном платье, голова ее была неестественно повернута вполоборота, так, словно ее душил воротник.

После разговора с матерью Леши Лида испытала странное облегчение: теперь она, по крайней мере, твердо знала, на каком она свете. Преподавательницы учетно-кредитного техникума были немногим старше ее, и Лида с обостренным интересом стала вникать в их интимные дела, разговоры о которых до этого пропускала мимо ушей. У одной из ее сослуживиц был муж-аспирант и любовник – полковник в отставке, работавший в одной из организаций ДОСААФ. Мужу было двадцать восемь, полковнику – пятьдесят четыре. Другая сослуживица Лиды вышла замуж по любви. Она была недотрогой, но познакомилась с мужем в автобусе. За два часа до церемонии бракосочетания он признался, что страдает половым пороком, но мать девушки – завуч средней школы – сказала, что свадьбу всё-таки следует отпраздновать, а развестись можно позже и без лишнего шума. У большинства же преподавательниц не было решительно никого. Поразмыслив, Лида пришла к выводу, что ей еще повезло. У нее сохранились воспоминания о шепоте, баюкающих и томительных прикосновениях и жарком ужасе того, что она испытала. К тому же книги, которые она успела прочесть в маленькой комнате с большим зеркалом – она не раз представляла, как Леша заучивал перед ним свой первый актерский урок, – сообщили ей ровное отношение к происходящему и сознание, что положение невесты, а впоследствии жены – не единственное, в каком может пребывать женщина.

В конце лета ей несколько раз становилось дурно. В один из таких приступов она сама измерила себе кровяное давление: верхнее было восемьдесят, нижнее – сорок. Районный врач – немолодая седовласая женщина со смуглым, необычайно красивым лицом – поставила диагноз: гипотония. Она сказала, чтобы Лида принимала левзею, элеутерококк, китайский лимонник и побольше гуляла перед сном. И Лида обратила внимание, что на воздухе ей становится лучше, особенно если вечер холодный. Перед дождем ею обычно овладевала сонливость, но к тому времени она уже знала, что чашка крепкого кофе поставит ее на ноги. Прогуливаясь вечерами, она старалась ходить пешком как можно дольше, а отказаться от сигарет ей было легко, она никогда не курила всерьез. Она сама не заметила, как ее внутренней потребностью стало пройтись по проспекту из конца в конец, когда над городом сгущались сумерки. После дождя асфальт был темным и блестящим, и фонари над дорогой уходили в темноту длинной изогнутой вереницей. Если прислушаться, издалека было слышно, как шипит вода под протекторами машин; звук нарастал по мере приближения машины, покуда она не проносилась мимо, и отдалялся, постепенно замирая. В задней комнате кафе «Встреча» открылся бар, где можно было выпить чашку кофе у стойки, сидя на высоком вращающемся табурете, а после выйти на улицу и на мгновенье почувствовать на лице дыхание самой ночи – прохладное, ласкающее, свежее.

Однажды в коридоре техникума вывесили объявление, что желающие могут записаться в группу здоровья и три раза в неделю плавать в открытом бассейне под наблюдением инструктора. Прочитав его, Лида без колебаний отправилась в местком. Мысленно она приписывала купаниям в бассейне те же свойства, что и душу Шарко. Первые сорок пять минут, проведенные в бассейне, начисто изменили ее представления. Вода была теплой, от нее исходил резкий запах хлора, и Лида изумилась, заметив, что проплыла двадцать пять метров, ни разу не став на дно. Она решила переплыть весь пятидесятиметровый бассейн и проделала это без особого труда. Это было открытие: она внезапно обнаружила в себе силу, какой и не подозревала, и, став на каменный выступ у тумбочки для прыжков, засмеялась от удовольствия. Спустя два месяца она могла проплыть четыреста метров, не отдыхая. После бассейна ей так хотелось спать, что она боялась не услышать стука матери в стену.

Чтобы попасть в женскую раздевалку бассейна, ей нужно было пройти через холл, миновать столик инструктора и ограждение из выкрашенных зеленой краской изогнутых труб.

Пропуск полагалось класть на столик инструктора и забирать на обратном пути.

Однажды, когда Лида подошла к столику инструктора, ей загородил дорогу мужчина в расстегнутом пиджаке.

– Сегодня бассейн закрыт, – сказал он.

– В чем дело? – спросила Лида. – Я же вижу, вон люди плавают.

– Это тренируется сборная Союза.

– Я им не помешаю, – сказала Лида. – Я арендатор. Если у вас плавает сборная, нас должны были предупредить.

– В следующий раз я так и сделаю, – сказал мужчина. – Оставьте номер вашего телефона, а я буду звонить и сообщать вам персонально, свободна вода или нет.

– Я подумаю, – сказала Лида. – А пока разрешите мне пройти.

– Вы что, плохо слышите? Там плавает сборная, – сказал мужчина.

– В таком случае позовите директора.

– Директор я, – сказал мужчина. – И я вам говорю, что сегодня вы будете купаться дома. Вы удовлетворены?

– Послушайте, – сказала Лида, – я битых полчаса тряслась в автобусе, чтобы сюда добраться. Когда ваша сборная закончит плавать?

– В восемь, я думаю, – сказал мужчина.

– Ну так я подожду, – сказала Лида.

– Вам придется ждать час. Хотите посидеть в моем кабинете?

– Нет, спасибо, – сказала Лида. – Я подожду на улице.

Она прошла через холл к выходу, стараясь подавить раздражение.

Час спустя она вернулась в бассейн.

– Я вас жду, – сказал директор. – Поторопитесь, ладно? Инструктора я отпустил, ему еще ночь дежурить, да и мне давно пора быть дома.

– Так вы идите, – сказала Лида. – Уверяю вас, я не утону.

– Я на машине, – сказал он ей. – Могу вас подбросить. Как вы, не прочь?

– Не знаю, – сказала Лида. – Я еще собиралась навестить подругу. Во всяком случае, спасибо.

– Так ждать вас или нет?

– Вам надо домой, – сказала Лида.

– Ничего, – сказал директор. – И потом, откуда вы знаете – может, нам по пути?

В машине он сказал, что ему тридцать восемь. Выглядел он значительно моложе – в этом Лида убедилась спустя два дня, когда он заехал за ней, чтобы отвезти ее в бассейн. До того, как стать директором, он близко не подходил к бассейну. Он был велогонщиком и сумел сохранить великолепную спортивную форму; во всех его движениях, на первый взгляд медлительных, чувствовалась скрытая ленивая грация. Однажды он приехал за Лидой в учетно-кредитный техникум; он вошел в учительскую всего на минуту, но его ратиновое пальто, шотландский мохеровый шарф с длинным ворсом, темная ондатровая шапка произвели на преподавательниц моложе тридцати не меньшее впечатление, чем его рост, манера держаться и обветренное, загорелое лицо с жесткими складками в углах рта, свидетельствовавшими об опытности мужчины. Преподавательницы единодушно сошлись во мнении, что этот человек наверняка отгулял свое и ищет тихую заводь, чтобы остепениться. За свиданиями Лиды они следили, как за перипетиями боксерского матча. И сотрудница, чьим мужем был аспирант, а любовником полковник авиации в отставке, взяла на себя обязанности секунданта.

– Ты еловая дура, – сказала она Лиде. – Ты только посмотри на себя. Сколько лет твоему платью, хотела бы я знать? Ладно, платье потом, а сегодня мы идем к моей косметичке. Овсяная маска тебе не помешает, дорогуша. У женщины кожа должна быть гладкой, запомни это раз и навсегда. Он приводил тебя домой?

– Нет, – сказала Лида. – У него болен отец.

– Не нравится мне это, – глубокомысленно заметила сотрудница. – Где же вы с ним видитесь, в машине?

– Да, – сказала Лида. – Или в квартире одного его приятеля. Знаешь, он говорит, что очень хочет, чтобы я родила ему мальчика. Сына.

Был перерыв между уроками, обе стояли в учительской и курили.

– Так, – сказала сотрудница. – Похоже, твое дело в шляпе. Теперь возьми его в оборот, поняла? Скажи, что и машина, и квартира приятеля действуют тебе на нервы. Что ты всё время думаешь, как бы этот приятель не вошел. Подумать только, директор бассейна! Как ты говоришь, его зовут?

– Олег, – сказала Лида. – Олег Емельянов. Красиво, правда?

– Еще бы, – согласилась та. – А его приятеля, ну того, в чьей квартире вы встречаетесь, ты никогда не видела?

Результаты разговора не замедлили сказаться: раз в неделю Лида стала посещать косметический кабинет и, не имея возможности сразу обновить свой гардероб, уделяла преувеличенное внимание аксессуарам – сумочкам, браслетам, пряжкам, заколкам для волос. Она с самого начала поняла, что в интеллектуальном плане Олег Емельянов звезд с неба не хватает, но в остальном он был в избытке наделен тем, чем в ее представлении должен быть наделен каждый мужчина. Всегда сдержанный, уверенный в себе, предупредительный той предупредительностью, что никогда не походила на услужливость, он умел и настоять на своем, был предприимчив, любил технику и разбирался в ней, относился к вверенному ему бассейну так же, как к собственной машине, и тщательно следил за своим телом, словно выложенным плитами мускулов. Стоило ему прикоснуться к Лиде, и ей казалось, что земля начинает медленно проворачиваться у нее под ногами. Она сама начала ежедневно делать зарядку, чтобы улучшить форму груди, и пользовалась патентованным средством, закупоривавшим потовые железы и гарантировавшим покупателям свежесть тела и присутствие духа. К тому времени она весила семьдесят два килограмма и раз в неделю пила только сок, чтобы похудеть еще. Весной она узнала, что мать нуждается в ней меньше, чем она полагала: выяснилось, что мать может передвигаться по квартире на костылях и даже выходить на улицу.

Мать так настойчиво выспрашивала Лиду, когда она вернется домой, так недоброжелательно относилась ко всем переменам в поведении дочери и в ее распорядке дня, так бесцеремонно выспрашивала у ее подруг, с кем Лида встречается и где проводит вечера, что та наконец поняла: мать боится, что, выйдя замуж, Лида уйдет жить к мужу и оставит ее одну. Придя к такому заключению, Лида поспешила объясниться с матерью.

– Если я выйду замуж, мы будем жить здесь, – сказала она, глядя на мать, укрытую пледом до подбородка. В комнате было полутемно: неизбывный, устоявшийся запах лекарств царил здесь, как в коридоре больницы. Мать только раз взглянула на нее – это был осторожный, быстрый взгляд. – Я сказала, что мы с Олегом будем жить у нас, – повторила Лида. – Но в первый и последний раз прошу тебя: не вмешивайся в мои дела. Если ты хочешь, чтобы я относилась к тебе как раньше, ясно?

В глубине души она была уверена, что Олег сделает ей предложение со дня на день. Они всё больше походили на мужа и жену, хотя по-прежнему проводили время в машине или в квартире на первом этаже мрачного пятиэтажного дома на окраине города; окна ее выходили на крошечный, усаженный липами палисадник. Чаще всего они виделись в бассейне. Там Лида обращалась к нему на «вы», и, если после восьми вечера у него были дела, ждала его в холле или в дальнем конце трибун. Лето они собирались провести в Джанхоте, если позволят обстоятельства и их отпуска совпадут. Именно тогда в конце мая Лиде сказали, что она должна будет отправиться в июле в совхоз под Волчанском – туда посылали две группы третьекурсников на уборку огурцов. Вечером, придя в бассейн, Лида отворила дверь в кабинет директора и, увидев, что Емельянова нет, подошла к столику инструктора, за которым сидела кабинщица.

– Олег Анатольевич уехал? – спросила ее Лида.

– Да, – сказала женщина. – Минут пятнадцать назад.

– А он скоро вернется? – спросила Лида. – Он не сказал, куда уезжает?

– Сказал, что в роддом, – ответила женщина. – Он уже вряд ли сегодня будет. А может, и будет, откуда мне знать.

– В роддом? – переспросила Лида. – Что ему делать в роддоме?

– То же, что и всем. Цветы жене повез.

– Этого не может быть, – сказала Лида. Она чувствовала, что губы ее дрожат, и ничего не могла с этим поделать. – Вы ошиблись.

– Я? – сказала женщина. – С какой стати? И вообще, какое отношение к этому имеете вы?

– Никакого, – сказала Лида.

Она прошла в женскую раздевалку, быстро разделась, надела купальник, но вместо того, чтобы спуститься в выплыв, возвратилась в душевую, открыла до отказа горячую воду и встала под душ. Ее била крупная неуемная дрожь. Потом она сообразила, что не надела шапочку, и тотчас забыла об этом. Она не знала, сколько времени провела в душевой, стоя под горячими струями в мареве густого горячего пара и прижав руки к груди.

…Машина Емельянова стояла у входа в бассейн, Лида подошла к ней, открыла переднюю дверь и села на сиденье рядом с ним.

– Вижу, ты всё знаешь, – сказал Емельянов.

– Да, – сказала Лида. – Знаю.

– Наверное, это к лучшему, что тебе рассказали. Я сам хотел, да так и не собрался.

– Да, – сказала Лида. – Тебе надо купить жене подарок.

– Думаешь? – спросил Емельянов.

Он ожидал этого, и всё же от сильной пощечины у него дернулась голова.

– Ну вот, – сказала Лида, – теперь мы квиты. Ну-ка, отвези меня домой, ты, счастливый отец.



Ноги у нее не были идеальными, но сапоги на платформе – мода на них только начиналась – да две пары бостоновых брюк сделали этот изъян незаметным. К тому же она поняла, что есть смысл покупать по-настоящему хорошие вещи – их легче сдавать в комиссионный, когда подвернется нечто стоящее, а вещам выйдет срок. Получая сто в месяц и живя с родителями, Лида могла позволить себе не только ходить в филармонию, но и расплачиваться за себя в ресторанах, когда ее приглашали, а ее приглашали, потому что она научилась отказывать в большем таким образом, что человек возвышался в собственных глазах. Мало-помалу она дала почувствовать нам, что не нуждается в нас, и кое-кому из нас это развязало руки: свидания с ней не влекли никаких обязательств. Она была невысокого мнения о мужчинах, и мы это чувствовали.

Вероятно, это чувствовали не мы одни – теперь мать Лиды сама постоянно заводила разговор о замужестве и о том, что время уходит. Эта мысль – что время уходит – породила в их доме новый повод для беспокойств. И директор банка, которого окончательно доняли ревматизм и разговоры жены, вознамерился решить эту проблему на свой манер. Он позвонил своему знакомому – председателю совхоза-миллионера и пригласил его в гости. Председателю было под сорок, но директор банка считал его молодым человеком, честным, как он сам. Председатель совхоза был человеком исполинского роста, очень стеснительным и неразговорчивым, он привез в подарок Камышевым два ящика груш «Лесная красавица», внес их собственноручно на четвертый этаж, и, испытывая за чаем мучительное чувство неловкости, поминутно вытирал испарину со лба красной как мясо рукой. Этот человек казался отцу Лиды самым подходящим кандидатом в мужья дочери; после его ухода отец посадил Лиду на кухне, перечислил одно за другим достоинства этого человека и открыл ей свой поистине фантастический план.

Стоял сентябрь, окна на кухне были отворены настежь.

Оба – отец и мать – были раздосадованы тем, что Лида добрых полчаса хохотала как безумная.

– Не вижу ничего смешного, – сказала мать. – Очень приличный человек. Правда, Коля?

– Конечно, – сказал директор банка. – Я его мальчишкой знал. Он сказал, что приедет в следующую субботу. Ты будешь дома?

– Не знаю, – сказала Лида. – Скорее всего, нет.

– Он тебе так сильно не понравился?

– Нет, – сказала Лида, – отчего же.

– Тогда почему бы тебе не выйти за него?

– Потому что я не могу выходить замуж за каждого приличного человека, – сказала Лида. – И в совхозе мне тоже делать нечего.

– Но ты понимаешь, что тебе уже двадцать семь? – в отчаянии сказала мать. – Ты что, хочешь остаться старой девой?

– Ну, это ты брось, – сказала Лида. – Старой девой я при всем желании не останусь. И перестань водить сюда своих приятелей, папа. Я не собираюсь выходить замуж, можешь ты это понять?

– Как знаешь, – сказал директор банка. – Смотри, не пожалей потом. Вдвоем всегда лучше, чем одной.

– Ну, это еще не известно, – сказала Лида.

Она знала, что стала вполне самостоятельной незамужней женщиной. И глядя, как уверенно она держится, вслушиваясь в ее голос, в ее смех, трудно было догадаться, что она всё еще ждет, что ее девичьи сны сбудутся, долгожданные замечательные перемены произойдут и настанет день, когда белая лошадка ее судьбы перестанет идти шагом.




Долгий год


А потом папа бросил тренироваться.

Он не пошел в зал, как обычно, а остался дома. Мне он ничего не сказал, только просидел весь вечер у телевизора; когда мы вышли прогуляться, он встретил Даманова, и они долго разговаривали, и папа сказал ему напоследок:

– Если бросать, так сразу.

Я жалел об этом, потому что, когда мы приходили в зал, я садился на скамейку у ринга, и мне всё было видно, и дядя Витя Даманов угощал меня шоколадом, и кисти рук у него были забинтованы, а потом он надевал перчатки и говорил:

– Смотри, шкет, пока я живой! – и корчил такие рожи, что мы с папой покатывались со смеху.

Они тренировались; папа был меньше Даманова, только дядя Витя ничего не мог с ним сделать и, когда уставал, выходил из ринга и садился рядом со мной на скамейку, огромный и весь мокрый, трепал меня по голове и говорил:

– Ох и разошелся твой отец!

Мы смотрели, как папа работал, и казалось, будто ему всё нипочем, и прямо сердце вздрагивало, когда он уходил под руку или работал спиной, можно было смотреть так очень долго. А когда они заканчивали, папа стягивал майку через голову, набрасывал на плечи полотенце и говорил:

– Пошли в душ, малыш! – и мы все шли мыться. Он открывал воду, такую холодную, что нельзя было стоять с ним рядом, и все смеялись, убегая в другой конец душевой, а ему хоть бы что. А потом мы одеваемся, он причешется, посмотрит на себя в зеркало и скажет:

– Старый я стал.

Я думал, он шутит, потому что какой он старик, и мы шли по улице, держась за руки, и папа шел рядом, такой большой, такой сильный, и сразу было видно, что он боксер.

А теперь всё кончилось.

Когда я приходил из школы, папа следил, чтобы я сделал уроки, потом мы смотрели телевизор и только изредка выходили гулять, а я всё думал, пойдет он тренироваться или нет.

– Нет, – говорил он, когда я спрашивал, – я уже старый.

– Тебе же только тридцать четыре, – говорил я. – Это совсем не старый. Семьдесят – старый, а тридцать четыре – нет.

– Это совсем другое дело, – говорил он. Лицо у него смуглое, со множеством шрамов над бровями и у самых глаз, и мне начинало казаться, что, может, в тридцать четыре он и вправду старый.

Он не мог устроиться на работу, потому что мог только тренером, а везде уже были тренеры. Иногда к нам заходили посидеть дядя Витя и ребята из команды, говорили об этом, шутили, а мне казалось, что им совсем не смешно, а когда папа выходил на кухню, дядя Витя трепал меня по голове и говорил:

– Если бы Саша остался мастером!

– Так разве он не мастер? – говорю я.

– Мастер. Только некоторые не хотят этого знать. Снять с него мастера, подумать только, а?

Мне и самому было странно, как это кто-то не хочет знать, что папа мастер спорта.

– А папа бы их побил? – спрашиваю я.

– Да, – говорит дядя Витя, – побил бы. Уж это точно.

– Тогда почему с него сняли мастера?

– Это долгая история, – говорит дядя Витя, и папа отвечает так же.

– Узнаешь, когда подрастешь, – говорил он, а мне казалось, что я и так всё пойму, потому что в одиннадцать это каждому попятно, но папа говорит, что нет.

Как бы там ни было, он не мог устроиться тренером, потому что у нас в городе – куда ни плюнь – везде мастер, как говорил дядя Витя, и все должности тренеров были заняты. Странно было думать, что дядя Витя мастер спорта и ребята – мастера, а папа нет, хотя дерется лучше их всех.

Так вот, он ходил по городу до середины дня, а когда я возвращался из школы, он уже был дома – лежал на диване и смотрел на письменный стол, вернее, на мамин портрет, что на столе. Он лежал молча, верно, думал о том, что, когда он выступал, у нас всегда были деньги, потому что он тренировал две команды новичков, а теперь их отдали кому-то другому. Только не знаю, кому, потому что, когда я спросил об этом, он сказал:

– Пошли они к черту! – и не добавил ни слова.

Дела наладились неожиданно. Дядя Витя договорился, и папу взяли в школу учителем физкультуры. Это была хорошая школа около нас, и после уроков я ходил встречать папу. Мы шли в кафе есть шоколадное мороженое, после – домой, и папа знай себе молчал и щурился, а когда мы приходили, ложился на диван и, глядя на мамин портрет, говорил:

– Разве это работа, малыш?

Мне было жаль, что он мучается, а ему не нравилось там всё больше и больше. Возвращаясь из школы, я придумывал, как нам достать деньги, а когда говорил об этом папе, он улыбался:

– Это не просто.

Он сам стирал и готовил нам есть, и я любил смотреть, как он двигается у плиты, высокий, с широкой грудью и сильной шеей, а после схватит сковородку с огня, поставит передо мной и говорит:

– Кушать подано!

У нашего подъезда на скамейке собирались старушки. Осенью они сидели в старых, ношеных пальто: когда я шел мимо, они останавливали меня и долго расспрашивали о школе и о том, что сейчас делает папа.

– Ему, наверное, тяжело без мамы?

– Что вы, – говорю я, – вовсе нет.

– Наверное, тяжело.

Уходя, я слышу, как они ругают маму и говорят, что на ее месте ни за что бы от нас не ушли, и какой я чудный мальчишка.

Я прихожу домой и спрашиваю пану:

– А почему наша мама – мерзавка?

– Кто это сказал? – говорит он.

– Во дворе.

Он подошел к окну и долго стоял спиной ко мне, потом отошел от окна и улыбнулся, как он улыбается мне, и сказал:

– Не слушай их, Юра, что они понимают!

Да я и сам знаю, что не так, потому что на фотографии она такая красивая, только станет ли она жить с нами, когда у нас денег нет?

Нужно было переждать год. Потом папу обещали взять тренером в «Спартак», да только год этот был особенно долгим, возможно оттого, что мы сидели дома вечерами. Стояла осень – ветер несся во дворе и за домами, мы сидели перед телевизором, и иногда мне становилось так грустно, что хоть плачь, но я знал, что папу возьмут тренером. Просто нужно немного подождать, и в этом нет ничего страшного. Я подумал, что всё обойдется, когда папа ушел из школы.

Случилось это в субботу. Я зашел за ним, как обычно, и не застал его, а когда пришел домой, он стоял у окна, и я почувствовал, что что-то случилось, но спросить не решился. Он стоял у окна очень долго, потом повернулся и сказал:

– Я больше не работаю там, Юра.

Вечером к нам пришел дядя Витя Даманов. Они говорили с папой в кухне, и я подумал, что так будет весь вечер, но тут дядя Витя вошел в комнату и сказал:

– Пошли в кино, заяц!

– Дядь Витя, – сказал я, когда мы вышли на улицу, – почему папа ушел из школы?

– У него нет высшего образования, – ответил дядя Витя и замолчал. Потом сказал: – Нужно было окончить институт физкультуры. Многие окончили, а он – нет.

– А почему папа не окончил?

– Не знаю, – сказал дядя Витя. – Он думал, звания достаточно. Он рассчитывал тренировать, быть тренером общества или сборной.

– Так отчего же он не стал тренером?

– Раньше для этого не нужно было высшего образования. Можно было и не оканчивать институт. Тогда на это не особенно обращали внимание. Ну нет и нет. И потом, с него ведь сняли мастера. Останься он мастером, всё пошло бы по-другому.

– Так что же, – спросил я, – папу вообще никуда возьмут?

– Только вторым тренером, – сказал дядя Витя. – Но каждый старший тренер хочет найти второго такого, чтобы не выжил его самого.

– Отец никого не хочет выжить.

– Да. Но он был большим боксером, понимаешь? Представь: он станет вторым тренером и начнет тренировать так, как сам понимает дело. Возможно, гораздо лучше, чем старший тренер, который его возьмет. Это мало кому понравится.

– Поэтому мы и ждем?

– Конечно, – сказал дядя Витя. – Почему же еще?

Мы шли в кино, и я думал, что лучше бы папа окончил этот институт на всякий случай. Я думал, что, наверное, можно работать и не кончая института – где-нибудь на заводе или фабрике, только папа там работать не станет, и это верно – для чего ему работать на заводе, раз он боксер. Каждый может работать на заводе, подумал я. Быть боксером – совсем другое дело.

А назавтра мы пошли на скачки.

Мы всегда ходили на скачки, а когда папа ездил на бои в другие города и брал меня с собой, мы и там бывали на ипподроме, но даже в Москве мне не нравилось так, как у нас, потому что здесь все знали папу, мне уступали место у барьера, а они шли всей компанией делать ставки, и начинался заезд, лошади строились на той стороне круга, и все волновались, а потом наверху били в колокол, и впереди лошадей шла белая машина с металлическими трубками, похожими на крылышки, и, когда они складывались, машина набирала скорость и выезжала за трек, а лошади вытягивались разноцветной вереницей и проносились мимо нас так, что дух захватывало, и вот уже идут по дальней стороне круга, и кажется, что это очень медленно, но вот они возникают из-за поворота, и, если наша лошадь впереди, прямо весь переворачиваешься, и вот снова – у-хх! – проносятся мимо нас, и, когда они минуют финишный столб, снова звучит колокол, и объявляют победителя, и чувствуешь себя так здорово, не потому, что выиграли, а оттого, что стоишь у нагретого солнцем деревянного барьера, а мимо идут лошади, все в мыле, идут легко, будто не по земле, и хорошо оттого, что знаешь: они побегут снова.

Когда мы пришли на скачки, все уже собрались, и, как только папа отошел, чтобы купить программу, один, высокий и лысый, спросил:

– Как дела, парень?

– Хорошо, – ответил я. – Спасибо.

– Отец работает?

– Нет. Уже нет. Ему там не нравилось.

– Эти мне спортсмены! – сказал он.

– Папа всё равно там не работал бы. Он будет тренером «Спартака». Нужно обождать немного, и его возьмут в «Спартак».

– Немного? Сколько это?

– Полгода. Мы ждали полгода. Я раньше думал, что это долго, а теперь нет.

– Эти спортсмены! – говорит он так, будто умнее всех.

Вернулся папа, высокий отвел его в сторону и что-то тихо сказал. Они говорили тихо, я ничего не мог услышать, высокий что-то втолковывал, и папа спросил его:

– Ты откуда знаешь?

Высокий показал туда, где в тумане стояли конюшни.

– Ладно, а сколько ты сам хочешь? – спросил папа.

– Что ты, Саша? – сказал высокий. – Мы что с тобой, чужие люди?

– Вот как, – сказал папа.

– Договоримся после. Когда-нибудь.

– Что ж, – сказал папа. – Спасибо.

– Главное, не беспокойся. Главное, сделай всё по уму.

– Да, – сказал папа. – Спасибо.

Он взял меня за руку, мы подошли к окошкам ставок, папа вынул деньги из бокового кармана пиджака и, сверяясь с программкой, стал называть номера; мы отошли от кассы, и он спрятал в карман целый рулон билетов.

Программку он сложил вдвое и отдал мне.

Мы протолкались сквозь толпу и стали у барьера. На треке был туман, он путался в траве. Шел мелкий дождь, земля плыла и дымилась. Лошади уже вышли на круг и, перебирая ногами, выравнивались и линию.

– Папа, на какую мы играем? – спросил я.

– Третий номер.

Я посмотрел в программку.

Третий номер был Пеон, я прочел, из чьей он конюшни, время у него было совсем не из лучших, а наездник лишь первой категории.

– А она точно выиграет?

– Помолчи, – сказал папа.

Он взял меня за плечи и поставил у барьера перед собой.

Лошади уже выстроились. В тумане я едва различал цветные камзолы наездников. Лошади волновались, выравниваясь на старте, белая машина выехала вперед, и вот наступил момент, когда они стояли в одну линию, потом машина тронулась, постепенно оставляя позади лошадей, и, пройдя полный круг, свернула к конюшням, лошади пошли по дальней стороне трека, их стало совсем не видно, казалось, они сошли, но вот они возникли из-за поворота, и можно было подумать, что они стоят в тумане, только ноги их бешено двигаются, но они приближались – и вот уже промчались мимо нас, разрывая воздух. Лошадь под третьим номером шла второй, в коляске сидел жокей в оранжевом камзоле, потом они стали маленькими и скрылись в повороте. Я вспомнил, сколько мы взяли билетов, и подумал, что этих денег нам хватило бы на целый день игры.

Лошади показались на противоположной стороне круга. Растянувшись в линию, они медленно двигались в тумане, серая лошадь с оранжевым жокеем шла по-прежнему второй, и я подумал, что если она не вырвется вперед на повороте, то плохи наши дела. Я посмотрел на папу. Он стоял неподвижно, втянув голову в поднятый воротник плаща, и не отрываясь глядел на ту сторону трека. Потом я увидел, как лошадь, шедшая третьей, обошла нашу на полкорпуса и до поворота оставалось немного.

– Она не придет, папа, – сказал я. – Теперь она не придет.

Они вошли в поворот, скользнув неясным пятном в тумане, и выскочили, немного наклоняясь, я увидел, что серая лошадь идет вровень с передней, и та, что вела скачку, вдруг стала задирать голову и сбилась на неровный галоп, серая вырвалась вперед и промчалась мимо нас к финишному столбу, и наездник что-то кричал, но слов не было слышно, такой крик поднялся в публике, когда тройка миновала финиш.

Я так радовался, что наша лошадь пришла первой; а когда оказалось, что выдача в одинаре больше шестидесяти рублей, я стал упрашивать папу сыграть еще раз, да только он сказал:

– Хватит.

И мы пошли к барьеру, но, покуда я уговаривал его, заезд уже начался. Папе было всё равно, кто выиграет, потому что он играл от тройки ко всем сразу, а когда заезд кончился, он подошел к окошку получить наш выигрыш. Мы сразу покинули ипподром.

Для меня ничего не изменилось – были деньги или нет, я не ощущал этого, но папа стал веселее. Теперь мы ходили в кино и в парк, катались на «чертовом колесе» и ездили ловить рыбу с дядей Витей Дамановым. Возле реки, где мы останавливались, был смешанный лес. Я думал, что это всегда лучше, чем сосновый. Можно вырезать палку орешника и идти, разгребая темные дубовые листья, а когда находишь гриб, сесть под деревом на корточки и срезать его ножом, оставив в земле белое пятнышко ножки. Деревья стоят в тумане вокруг и впереди внезапно открывается поляна. Туман стоит над высокой травой, кеды от росы становятся мокрыми. Потом начинается спуск. Сбегаешь к темной неподвижной реке, смотришь, как рыба выскальзывает из воды, мелькнув серебристой спинкой, а после стоишь и ждешь, пока не прыгнет еще раз. Мы собирали грибы и ловили рыбу в реке, потом папа и дядя Витя учили меня боксу, а вечером мы разжигали костер на берегу: внизу видна была вода и отблески костра в ней. Мы здорово проводили время по воскресеньям.

Я очень жалел, что с нами нет мамы, я думал, что если бы папа всегда был таким веселым, она ни за что бы от нас не ушла. Мы брали бы маму, ездили бы ловить рыбу вчетвером, а вечером ходили бы в летний кинотеатр. Мне было обидно, что она уехала с каким-то инженером; если бы она уехала с боксером – это еще куда ни шло. Но как можно было променять папу на какого-то инженера!

Но в общем нам было весело. Я занимался всю неделю, вечером мы ходили в кино или в бар, что у ипподрома, по воскресеньям ездили в лес и на реку, и я совсем не думал о том, что будет дальше.

Когда мы пришли в бар, вечер был в самом разгаре – за столиками возле цветных ламп сидели парни и девушки, а наша компания стояла у стойки. Мы подошли, я взобрался на высокий табурет, и папа купил мне напиток.

Мне нравилось в баре, только много было табачного дыма, да музыка играла слишком громко. Я сидел и думал, что сказали бы в школе, расскажи им кто-нибудь, что я бываю здесь с папой. Хотя ничего такого в этом нет, подумал я. Раньше, когда я был маленький и когда мама ушла от нас, меня не на кого было оставить и папа брал меня с собой. Раньше мы с папой много ездили. Сейчас нет, а раньше много.

Я пил напиток через соломинку, смотрел, как тают кубики льда, когда к папе подошел тот высокий, что был на скачках.

– Как дела, Саша? – сказал он. – Давно тебя не видел.

– Ничего, – сказал папа. – Спасибо.

– А надо было тебя увидеть. Ох, как надо было!

– Ты меня уже увидел, – сказал папа.

– Есть для тебя работа.

– Ничего у тебя нет, – сказал папа. – А та, что есть, мне вряд ли подойдет.

– Вот как, – сказал высокий.

– Да, – сказал папа, – так.

– Ты о многом забываешь. Ты еще кое-чем обязан. Кому-кому, а мне ты обязан с головой.

– Не думаю, – сказал папа.

Высокий увидел, что я их слушаю, и взял папу за руку. Они отошли в другой конец стойки, вся компания обступила их. Высокий сперва улыбался, а когда папа сказал ему что-то, побледнел и стал говорить очень тихо, а папа только смотрел, а под конец, когда высокий выкрикнул что-то, покачал головой. Я видел, как они сразу отделились от стойки и пошли к выходу, и спрыгнул с табурета. Папа подошел ко мне и сказал:

– Если что-то будет, жди меня у ворот. Слышишь?

Мы вышли. Асфальт был освещен, и папа легонько подтолкнул меня ладонью.

– Ступай, – сказал он, – я сейчас вернусь.

Они всей компанией стояли в глубине улицы, там, куда не доходил свет из окон. Лица их смутно белели в темноте, и, когда папа вошел в освещенное пространство на дороге, их разговор сразу смолк и папа сказал в наступившей тишине отчетливо и спокойно:

– Н-ну!

Они обступили его сразу. Я видел, как папа двигался среди нападавших, увертываясь от ударов, потом круг распался, потому что один из них выкатился на тротуар, кто-то вскрикнул пронзительно и дико, я увидел папу и второго, осевшего у него в ногах, и папа стал отступать к светлому пятну, когда они кинулись опять. Я видел, как высокий схватил папу за ноги и остальные повалили его, и вот они держат папу и высокий поднимается с земли, я бросился к ним, но они были далеко и приближались медленно, и высокий ударил папу в лицо, потом поднял руку и снова ударил, я закричал, подбегая, тогда папа вывернулся у тех, кто держали его, и сбил с ног одного и другого. Высокий схватил папу, и, когда папа ударил его по животу, охнул, и стал валиться вперед, но папа не дал ему упасть. Он поднял его за отвороты пиджака и двинул так, что по всей улице было слышно. Мы быстро пошли прочь, и папа на ходу вытер разбитый рот тыльной стороной ладони.

– Чего ты кричал, черт возьми? Я где тебе сказал ждать? – спросил он меня. Я взял его за руку и мы пошли быстрее.

Мы пришли домой, и папа втирал камфорное масло в кровоподтек под глазом, мы сидели на кухне и теперь мне было совсем не страшно. Мы долго сидели на кухне, папа втирал масло и рассказывал, как он работал на стройке, а вечерами ходил на тренировки, как они с дядей Витей Дамановым жили в общежитии и вместе ходили на танцы – там он познакомился с мамой и назначил ей свидание, а когда надо было идти, дядя Витя уговорил папу надеть собственный дяди Витин костюм, и пиджак был еще ничего, а брюки пришлось подкатать и подпоясать, и папа весь вечер ходил с мамой в застегнутом пиджаке и был весь мокрый. Потом у них проводились соревнования; мама пошла смотреть, и бокс ей ужасно не понравился.

– Она ничего не понимала в этом, – сказал папа. – Так и не научилась.

– А когда я стану старше, я тоже стану боксером?

– Не знаю, – сказал папа. – Мне бы не хотелось, чтобы ты стал боксером.

– Почему?

– Нельзя быть просто боксером. Можно быть инженером и боксером. А просто боксером – нет.

– Но ты ведь просто боксер?

– Да, – сказал папа. – Я – да.

Мы сидели и разговаривали, и вспоминали о том, как здорово было, когда папа выступал. Как мы приехали под Алушту на сборы Центрального совета, как папа тренировался, а я ловил крабов, а вечерами мы ходили на танцы в соседний дом отдыха, и однажды туда пришла женщина с девочкой, и папа пригласил ее маму потанцевать, а я остался с девочкой на скамейке и рассказал ей, что папа готовится к первенству Союза. Потом мы не видели их два дня, и я было совсем расстроился, да только папа сказал:

– Гляди в оба, малыш. Она еще вернется.

И она пришла с мамой. Папа посадил нас в буфете, а сам долго гулял по набережной с ее мамой, а после, когда мы проводили их и шли назад, спросил:

– Они тебе понравились?

И я ответил:

– Нет. Не очень.

Папа засмеялся и как-то странно поглядел на меня. Потом сказал:

– Понятно.

И засмеялся снова.

Это было три года назад, и теперь я жалел, что мы больше не были под Алуштой – не потому, что там осталась эта женщина с девочкой, а оттого, что там был юг, и папины друзья из сборной, и дядя Витя Даманов, и это было время, когда папа еще выступал.

Мы сидели долго, потом пошли спать, и лежа слушали по радио спортивный дневник, и мне совсем не хотелось спать, а когда передача закончилась, папа сказал:

– Завтра идем тренироваться.

– Зачем? – сказал я. – Ты ведь уже бросил.

– Мне прислали вызов на Центральный совет. Бои месяца через полтора. За первое место мне могут восстановить звание.

– С тебя ведь сняли мастера.

– Восстановят, если выполню снова. Главное, тогда мне дадут тренировать.

Мы начали готовиться. Вернее, тренировался папа, а я бегал по залу, стучал на мешках и смотрел, как он работает на ринге. Ему пришлось сразу начать придерживать вес, потому что он хотел поехать в шестьдесят семь килограммов. Он тренировался в лыжном костюме и выкручивал его после тренировки. Каждый раз он стирал дома костюм и выходил на ринг подтянутый и аккуратный, и сначала костюм становился мокрым между лопаток, а к концу темнел весь, и вот уже папа выходит из ринга мокрый, будто его окатили из ведра, садится рядом со мной на скамейку и говорит:

– Чертова это работа – делать вес, малыш!

Не представляете, как я радовался, что он снова начал тренироваться.

Так мы работали весь месяц.

Утром, когда я уходил в школу, папа делал пробежку до парка, потом бегал по аллеям спринтерским бегом – три минуты бег, минуту ходьба, а в воскресные дни я бегал вместе с ним.

Была осень, мы выбегали из дому рано, пока холодно и никого нет на улицах, и когда бежишь, кажется, что асфальт мерзнет у тебя под ногами, но быстро согреваешься. А потом вбегаешь в парк, деревья голые, и, когда сворачиваешь с аллеи, листья, покрытые утренним инеем, пружинят под ногами. И мы бежим спринтерским бегом – три минуты бег, минуту ходьба, и воздух холодный и свежий, и папа бежит впереди, и я вижу, как спина его вздрагивает от толчков, потом перестаю видеть и смотрю под ноги. Бег укачивает меня, и я забываю, что через неделю мы уезжаем в Донецк на Центральный совет «Спартака».



Мы заняли места, подошел дядя Витя и сел с нами за столик.

– Что ты будешь? – спросил его папа. – Горячее будешь?

И дядя Витя сказал:

– Пожалуй, нет.

– Может, вообще не будем есть?

– Спроси, есть у них молоко? Молока бы я выпил.

Мы сидели в ресторане при гостинице. Дядя Витя был в темных очках. Под вечер здесь собиралось много народа, и ему не хотелось, чтобы видели, какие синяки у него под глазами. Мы взяли по стакану молока и мне мороженое.

– Долго еще? – спросил папа.

– Почти час, – сказал дядя Витя. – Время еще есть.

– Интересно, почему он снялся? – сказал дядя Витя. – Заболел, наверное.

– Не знаю, – сказал папа.

– Наверное, заболел.

– Просто испугался, – сказал я. – Правда, папа?

– Не знаю, – сказал папа.

– Ты бы его побил, – сказал я. – Ты бы из него котлету сделал. Подумаешь, какой-то кандидат.

Папа выпил молоко и теперь просто сидел, глядя перед собой.

– Это хорошо, что он не вышел, – сказал я. – Теперь тебе только один бой.

– Ешь мороженое, – сказал папа. – А то растает.

– Да, – сказал я. – Выиграл – и сразу мастер.

Папа не ответил.

Я доел мороженое. Папа расплатился, и мы поднялись в номер. Мы могли бы остановиться в общежитии вместе со всеми, но папа не захотел. Папа и дядя Витя уложили в сумку капу, бинты, форму и полотенце. Дядя Витя сказал:

– Ну, посидим на дорожку.

Мы сели на кровати, и я подумал, что дядя Витя, должно быть, здорово жалеет, что вчера проиграл Баеву, и папа, должно быть, здорово волнуется, только по ним этого не скажешь.

Мы вышли, папа запер дверь, а ключ отдал дежурной. Мы постояли у входа в гостиницу, а когда такси подъехало, сбежали вниз и сели.

– Дворец спорта, – сказал дядя Витя.

Папа сел впереди с шофером.

– На бокс? – спросил шофер.

– Да, – сказал папа.

– Люблю бокс. Сам никогда не занимался этим делом, но смотреть люблю.

– Да, – сказал папа.

– И сегодня пойду смотреть. Отгоню сменщику машину и сразу пойду. Сегодня есть на что посмотреть.

Мы выехали на проспект. Ветровое стекло заливало, и казалось, всё вокруг плывет в воде.

– Сегодня интересные бои. К примеру, Карташов. Слыхали про такого?

Ему никто не ответил.

– Карташов, – сказал шофер. – Наш, из Донецка, чемпион Украины. Он дерется с Полуяновым во втором полусреднем весе.

Мы свернули с проспекта и поехали вокруг площади. Потом я увидел вдалеке Дворец спорта.

– С этого Полуянова сняли мастера, – сказал шофер. – Писали в «Советском спорте». Кого-то он там избил, не то жену, не то из-за жены – целую компанию в кафе. Говорят, он входил в сборную Союза.

– Бывает, – сказал папа.

– Теперь ему ни за что не выиграть. Столько времени не выступал. Карташов его побьет, вот увидите.

Мы подъехали к дворцу, шофер остановил машину у обочины. Папа дал ему деньги и тот откинулся на сиденье, ища сдачу. Папа открыл дверцу и вышел. Мы с дядей Витей тоже выбрались из машины. Шофер протянул сдачу в окно.

– Не надо, – сказал папа.

Мы прошли ко дворцу, поднялись на ступени, и, обернувшись, я увидел, что шофер смотрит нам вслед.

Мы свернули в боковой коридор, поднялись на второй этаж и вошли в раздевалку.

– Сходи в зал, – сказал папа. – Посмотри, какая пара работает.

В зале было полным-полно народу. Из-за них не было видно ринга. Я отыскал список пар. До нашего выхода оставалось еще три.

Когда я вернулся в раздевалку, папа уже переоделся и бинтовал руки. С ним стояли тренер и представитель «Спартака».

– Которая пара? – спросил папа.

– Еще три, – сказал я.

– Ты разминайся, – сказал дядя Витя папе. – Разомнись пока.

– Как ты себя чувствуешь, Саша? – спросил представитель «Спартака».

– Замечательно, – сказал папа. – Как же мне еще себя чувствовать.

Он вышел в коридор, в котором все разминались перед боем.

– Ты вот что, – сказал дядя Витя. – Ты не путайся под ногами. Идем, я тебя посажу.

Мы спустились в зал, прошли мимо толпившихся в проходе зрителей, и дядя Витя посадил меня у стола судейской бригады, на скамье свободных от судейства. Я сел рядом с огромным мужчиной, бывшим тяжеловесом по виду.

– Ты чей, пацан? – спросил он, подвигаясь.

– Полуянов, – сказал я.

– Саша Полуянов – твой отец?

– Да, – сказал я. – А вы его знаете?

– Еще бы! Не первый год. Приехал посмотреть, как отец работает?

– Он всегда берет меня на бои, – сказал я. – А вы что, судите?

– Да. Теперь да. Раньше вот боксировал, а теперь сужу.

– Жалко, что вы не судите у папы, – сказал я. И подумал, что это всё равно, потому что кто бы ни судил, если уж папе не повезет, никто ему не поможет. Никто.

– Карташов сильный парень, – сказал мужчина. – Видел у него два боя. Саше придется повозиться.

– Папа должен выиграть, – сказал я. – Он обязательно выиграет. Не может он проиграть.

– Ну, это такое дело, можно выиграть, а можно и нет. На то и спорт.

– Нам нужно выиграть, – сказал я. – Не можем мы проиграть.

Он посмотрел на меня.

– Его не берут тренером, – сказал я. – Никто не хочет. Нужно учиться в институте. И с него сняли мастера. Разве вы не слыхали? А на другую работу он не хочет. Он хочет тренером в «Спартак». Он раньше тренировал в «Спартаке».

– Он же мог обратиться в областной комитет, – сказал мужчина.

– Обращался, – сказал я. – Только ему там не помогли.

В зале заиграла музыка, и к награждению вызвали тех, кто работал в шестьдесят три. Я видел, как они прошли под знамена, туда, где был установлен пьедестал с номерами мест. Оба финалиста были мокрыми после боя, они даже не успели смотать бинты. Я смотрел, как награждали и фотографировали, а после, когда церемония закончилась, голос из динамиков объявил:

– На ринг вызывается финальная пара боксеров второго полусреднего веса, от шестидесяти трех с половиной до шестидесяти семи килограммов, Карташов, Донецк, Полуянов, Харьков. Эту встречу обслуживает судейская бригада в составе…

И тут я увидел, как толпа в углу раздалась и вышел папа, а за ним дядя Витя в спортивном костюме, держа в руках полотенце, губку и коробочку с капой. Папа перешагнул через канат и вошел в освещенное пространство ринга. Он был в красной спартаковской майке, в белых трусах и в белых боксерках, подтянутый и аккуратный, дядя Витя остался за рингом, там, где стояли табурет и бачок с водой; папа натер боксерки канифолью, держась за канаты и вращая туловищем.

Старший судья соревнований подтянул к себе микрофон.

– Внимание, – послышалось из динамиков, и все в зале смолкли. – На ринге боксеры второго полусреднего веса. В красном углу – кандидат в мастера спорта Александр Полуянов, Харьков.

Папа вышел из угла, раскланялся и снова повернулся к дяде Вите. В зале раздались редкие хлопки. Потом захлопали сильнее, в толпе, стоявшей в проходе к синему углу, произошло движение, Карташов вышел со своим секундантом и, пригнувшись под канатом, вошел в ринг.

– В синем углу, – объявил судья, – мастер спорта Сергей Карташов, Донецк.

Ему хлопали долго. Карташов поклонился несколько раз и улыбнулся, обнажая капу. Рефери проверил его бандаж, перчатки и перешел в папин угол. Потом он вышел на середину, развел руки, папа и Карташов подошли к нему с разных сторон, он сказал формулу боя, и папа слушал, наклонив голову.

Когда они разошлись по углам, дядя Витя дал папе сполоснуть рот и вложил капу. Он что-то говорил папе, но я не разбирал слов и думал, что не уйди от нас мама, не надо было бы нам сюда ехать.

Рефери снова вышел на середину ринга. Повернувшись к папиному углу, он спросил:

– Красный угол, боксер готов?

И дядя Витя поднял руку. Рефери повернулся и спросил:

– Синий угол, боксер готов?

И когда секундант Карташова кивнул, повернулся лицом к судейскому столу и объявил главному судье соревнований:

– Боксеры готовы!

Прозвучал гонг, папа повернулся и быстро вышел в центр ринга. Карташов пошел ему навстречу. Рефери провел между ними рукой, сказал:

– Бокс! – и отскочил в сторону.

Они сошлись в самой середине ринга, там, где свет был особенно ярким. Карташов провел несколько быстрых ударов левой, папа защитился и пошел вокруг него по рингу. Он перемещался в столбе света, и левая у него работала будто автоматически. Казалось, он не бьет, а неуловимым движением достает Карташова по корпусу или в голову. В зале была такая тишина, что отчетливо слышался шум дождя на улице. Папа шел вокруг Карташова по рингу, и когда Карташов сближался с ним, папа резко двигался в сторону и, чуть наклонившись, доставал его левой по корпусу. Папина перчатка скользила у Карташова между локтей, Карташов отходил назад, и папа шел ему за левую руку. От сильного света все цвета в ринге казались блеклыми, и у папы было очень смуглое лицо, на котором резко выделялась белая полоска капы. Создавалось впечатление, что он не дрался, а давал урок работы левой, и все сидели не шевелясь, боясь пропустить хоть одно движение. Когда Карташов пробовал ворваться к папе, чтобы ударить со средней дистанции, папа приподнимался на носках и, отступая, наносил несколько быстрых ударов; издалека казалось, что он не бьет, а едва касается перчатками головы, но я-то знал, что это не так. Там, в ринге, всё было иначе, но со стороны это выглядело очень красиво.

Я смотрел, как папа работает, и переставал слышать, что делается рядом, иногда мне казалось, что вокруг никого, я сижу один, и высокие папины боксерки медленно отделяются от пола. Он двигается медленно и плавно, как в воде; перед тем как ударить, у него приподнимается верхняя губа, обнажая капу, он наклоняется вбок, и его перчатка медленно обходит руку Карташова, медленно и неотвратимо, и кажется, что она плющится об голову, потом рука возвращается, и, снова приподнявшись над рингом, папа отклоняется ровно настолько, чтобы ответный удар дошел до его плеча самым кончиком перчатки. И когда рука Карташова после удара идет назад, папа весь мягко подается вперед и достает его по голове еще раз.

Ударил гонг, звук его поплыл над толпой, ослабел и исчез в зале, и я снова вернулся в реальный мир, в котором папа прошел через ринг в свой угол, вытер перчаткой лицо и сел, дядя Витя перелез через канаты, стал перед папой и, щелкая мокрым полотенцем так, чтобы брызги летели ему в лицо, стал что-то говорить, а папа будто не слышал и, не отрываясь, смотрел в противоположный угол, в котором Карташов, расслабившись, отдыхал на табурете. Публика шевелилась и вздыхала, слышались отдельные возгласы, а старший судья соревнований объявил в микрофон, что папа – член добровольно-спортивного общества «Спартак», боксом занимается шестнадцать лет, провел двести сорок два боя, победы добивался в двухсот двадцати девяти, является неоднократным чемпионом Украины, двукратным призером СССР, неоднократным чемпионом Центрального совета «Спартак», и за окнами шел дождь, только теперь его совсем не было слышно.

Мужчина, сидевший рядом со мной, подобрался к столику бокового судьи, через его плечо заглянул в протокол и, вернувшись, удовлетворенно прокричал мне в ухо:

– Саше дали двадцать – восемнадцать!

Я сначала не понял, о чем он говорит, а потом догадался, что у папы за первый раунд больше на два очка, и в груди у меня сделалось тепло, и подумал, что иначе и быть не может.

– А вы говорили, что папа вряд ли выиграет, – сказал я ему.

– Подожди, пацан. Я очень хочу, чтобы он выиграл.

– И ему сразу вернут мастера?

– Да, – сказал он. – Вероятно, восстановят.

Папа встал.

Дядя Витя вышел из ринга, забрал табурет, потом вынул капу из стакана, встряхнул ее, вложил папе. Ударил гонг, и папа вышел навстречу Карташову.

Они начали сразу.

Карташов пошел на папу, дергая левой, наверстывая упущенный раунд. Он шел, чуть наклонясь, плотно прижав подбородок к груди, и папа быстро двигался, встречая его с дистанции или на отходе. Потом Карташов оказался к нам спиной – спина у него была широкая, сужающаяся книзу, локти плотно прижаты к бокам, и сразу становилось видно, что он нокаутер. Он был закрыт везде, где грозил сильный удар, и сам бил так, что звук удара был отчетливо слышен в гомоне публики. Зрители теснились в проходах, свешивались с балкона, и мне вдруг стало казаться, что это одно кричащее лицо, кто-то кричал Карташову на весь зал:

– Сережа, левой!

Карташов шел, раскачиваясь из стороны в сторону, и папа бил высоко в голову, потому что Карташов был хорошо закрыт. Когда они сближались, папа всякий раз пускал в ход левую или сильно бил навстречу справа. После одной из атак у Карташова потек нос, нижняя часть лица была вся в крови, да только остановить его было совершенно невозможно.

Скорей бы раунд кончился, подумал я.

Они сошлись в ближнем бою, и Карташов стал бить по корпусу. Я видел, как локти его стали двигаться, и удары, казалось, входят в папу. Папа попробовал связать его, только это было всё равно, что остановить шатун у паровоза. Карташов послал левый в голову, папа нырнул и вырвался, хватая ртом воздух, и ударил его правой с дистанции; рефери остановил бой, вынул платок и вытер Карташову лицо, потом выбросил платок за канаты и сказал:

– Бокс!

Публика ревела не переставая. Я увидел в первом ряду шофера такси, рот у него был открыт, и я вдруг почувствовал, что в животе у меня стало пусто и холодно, а Карташов, раскачиваясь, шел на папу, и я подумал, что они все были бы просто в восторге, если бы папа упал, да только папа не падал, и я знал, что он не упадет, и он бил Карташова так, что перчатки накрывали лицо, – рефери метался возле них, и я подумал, что этому конца не будет, когда ударил гонг.

Папа сел, положив перчатки на канаты, дядя Витя выскочил на ринг и стал обмахивать папу полотенцем, потом смочил губку, сунул ему за майку, туда где сердце, и снова взялся за полотенце. Он что-то говорил, а папа сидел, запрокинув голову, и Карташов сидел так же, а его секундант крутил полотенце, оттянув ему резинку на трусах, а потом вытер кровь с лица, и я подумал, что Карташову сейчас тоже не сладко.

– Спорный раунд, – сказал мужчина, сидевший рядом со мной. – Только бы Саша не устал.

– Папа не устанет, – сказал я. – Он побьет его, вот увидите.

– Ну и бой! – сказал мужчина.

В громкоговорителях послышался шорох, объявили, что Сергей Карташов двадцати пяти лет, чемпион Центрального совета «Спартак», чемпион Украины этого года, но я не расслышал, сколько у него проведено боев, потому что всё тонуло в шуме публики.

Ударил гонг, и стало тихо.

– Ну и бой! – сказал мужчина.

Дядя Витя забрал табурет, и папа потянулся за капой.

В тишине было слышно, как рефери сказал дяде Вите:

– Задерживаете, секундант!

И папа медленно вышел в центр ринга.

– Внимательней, Сережа! – крикнул секундант Карташова из угла.

– Бокс! – сказал рефери.

Карташов пошел, чуть опустив левую, папа шагнул в сторону и ударил через руку, они сшиблись в центре ринга, потому что Карташов хотел ударить сильно, как только мог, и промахнулся. Рефери развел их и сделал папе замечание, что он, ныряя, низко пошел головой. Они сошлись снова, а когда разошлись, я увидел, что у папы разбито лицо и полоска капы стала красная, и все кругом кричали, и в этом крике было что-то страшное; они снова двинулись друг на друга, и папа бил сбоку, ныряя после каждого удара, а Карташов старался защищаться, но удары доставали его. Он оказался у канатов, папа пробил по нему с дистанции. Карташов подался назад, оттягивая канаты, пропустил удар мимо себя и ударил справа по корпусу. Папа упал.

– Папа! – крикнул я и бросился к рингу.

Тяжелая рука сгребла меня за шиворот и усадила на скамью.

– Спокойно, пацан! – услышал я, как через вату. Мне показалось, что рев в зале становится всё громче, а потом будто я совсем оглох, и вдруг я понял, что в зале очень тихо, и только отчетливо слышен голос рефери:

– Три!.. Четыре!.. Пять!..

Папа стоял на колене, опираясь перчаткой о пол ринга. Лица его не было видно, и Карташов стоял спиной в дальнем углу.

В зале было очень тихо, и Карташов словно застыл в углу. И я подумал, что они добились своего: вот папа стоит на колене, и я не вижу его лица, так почему они не кричат теперь, когда для этого самое время, вот теперь им полагается кричать и топать ногами, и вдруг почувствовал, что лицо у меня мокрое и меня всего трясет, и понял, что плачу, а тяжелая рука гладит меня по спине, и кто-то, сидящий рядом, шепчет мне на ухо:

– Успокойся, пацан! Это же просто нокдаун!

А потом папа встал.

Он поднялся толчком, когда рефери сказал «семь!», прошелся вдоль канатов, а когда рефери сказал «восемь!», повернулся, и у него было такое лицо, какого я в жизни не видел. Он стоял у канатов и ждал, пока Карташов пойдет на него.

Рефери придержал Карташова, папа потер перчатки о грудь, показывая, что готов, а рефери смотрел на папу. Потом сказал:

– Бокс! – и отступил в сторону.

Карташов, примериваясь, пошел на папу.

Когда он подходил, папа поднял перчатки. Карташов качнулся и ударил его слева раз, а потом еще раз, и папа закрылся. Потом нырнул, и, ворвавшись в ближний бой, связал Карташова, не давая ударить, они разошлись, и папа пошел по рингу, опустив руки, совсем открытый, и секундант крикнул Карташову из угла:

– Осторожно, Сережа!

Потом я увидел, как они сшиблись в ближнем бою и папина капа поскакала по рингу, рефери подобрал ее и бросил дяде Вите. Карташов приближался к папе, и когда они были на расстоянии удара, папа пустил в ход левую. В зале кричали, не переставая, и папа послал Карташову бешеный боковой в голову, Карташов закрылся, и кто-то захлопал, и звук хлопков растворился в общем крике, папа отступил назад, и, едва Карташов принял стойку, вошел к нему в ближний бой. Он с каждым мгновеньем наращивал темп, и теперь сам Карташов пробовал связать его; освободившись от захвата, папа пробил по нему три двойных удара, всё быстрее и быстрее. Я вскочил со скамейки. Кто-то в публике кричал:

– Концовку, Сережа!

И Карташов ударил папу навстречу, папа ушел и пробил левый сбоку через руку. Карташов налег на папу, и папа ударил его снизу, потом еще и еще раз, голова Карташова запрокинулась. Я видел, как ноги у него подогнулись, и медленно, словно нехотя, он осел у папы в ногах.

– Раз! – сказал рефери и выбросил большой палец.

Папа, не оглядываясь, пошел в дальний угол. На пятом счете Карташов поднялся. Его повело вдоль канатов так, что он едва успел схватиться за них, и тут ударил гонг.

Звук его потонул в общем крике, не было слышно, как рефери отсчитал нокдаун до конца. Карташов обнял папу, они вместе пошли в его угол, а рефери, перегнувшись через канаты, собирал судейские записки. Только мне казалось, я ничего не вижу, кроме папиного лица.

Папа пошел в свой угол, дядя Витя помог ему снять перчатки. Следом за ним подошел Карташов и из-за канатов пожал руку дяде Вите. Рефери жестом вызвал их в центр ринга и взял их обоих за руки.

В зале стало неправдоподобно тихо. Только слышно было, как главный судья соревнований с кем-то спорит, потом в динамиках послышался шум, и главный судья объявил:

– Единогласным решением судей победу в этом бою и звание чемпиона Центрального совета «Спартак» завоевал Александр Полуянов, Харьков.

А я ничего не почувствовал. Я страшно устал.

Папа пролез под канатами. Дядя Витя накинул ему на плечи полотенце. Мужчина, сидевший рядом со мной, встал тоже. Не глядя на нас, папа направился к выходу из зала, я бросился за ним, он обернулся, и я с разбегу ткнулся ему головой в живот.

– Что ты! – сказал он и погладил меня по голове.

Я взял его за руку и мы пошли по проходу. Зрители теснились, уступая нам дорогу, я услышал, как в динамиках объявили:

– Приготовиться к награждению!

Мы вышли в коридор, ведущий к раздевалке, в конце которого было огромное окно, и я увидел, что дождь кончился.

И мне внезапно показалось, что папа действительно постарел. Как-то сразу состарился, понимаете?




Эпитафия


– Смотрите, кто идет – Кравченко! Людмила Кравченко собственной персоной. Куда б это она? А, понимаю. Уносит ноги из нашего города. Всё, финиш, – и Валера Вележев сплюнул на мостовую.

Тем временем Люда Кравченко прошла мимо здания Управления Южной железной дороги, громадины, чей фасад, несколько мрачный даже для монументалистики министерств, высился в ночном небе. Сойдя с обочины, она приостановилась, поставила чемодан, поправила на плече ремень плоской желтой сумки – и пошла напрямик через площадь, сократив таким образом путь до платформы номер один. Насыщенный парами накаленного асфальта и бензина, разгоряченный воздух был почти осязаем: ночь не принесла прохлады. Парни смотрели на уходившую девушку. Джемпер плотно облегал ее груди, брюки – бедра, широкие штанины захлестывались вокруг сабо, таких модных пять лет назад, и всё еще модных три года назад. Издали она выглядела очень независимо и очень молодо, и поспешность, с какой она шла, не бросалась в глаза. Она еще раз приостановилась поправить сумку – затем тонкий силуэт мелькнул и затерялся среди машин, мчавшихся вокруг площади, их ярких, яростных огней.

– Сам себе удивляюсь, как я с ума сходил по этой юбке семь лет назад, – сказал Валера Вележев. – Помнишь колхоз, куда нас загнали сразу после вступительных экзаменов, в октябре? Который то был год, дай-ка вспомнить. Кажется, шестьдесят девятый, а? Значит, не семь, а целых девять лет назад. И всем нам было по восемнадцать. Подумать страшно, каким дураком я был. Нас расселили в общежитии, помнишь, а университетских девиц – в той пристройке за клубом. И каждый день, до часу ночи я торчал на клубной веранде. И всё из-за Кравченко. А после, в городе, приходил к университету и глазел, как она садится в чужие машины. Можешь ты вообразить себе: два месяца я собирался с духом, чтобы заговорить, и с кем – с Кравченко! Само собой, что она смотрела на меня как на сопляка.

– Смотрела как на сопляка? Не думаю. Наверное, просто не замечала. Не знала, должно быть, что ты дожидаешься именно ее, – сказал Леня Перов.

– Какое там «не знала»! Еще как знала. Сама проговорилась мне лет через пять. Вот говорят: дескать, если мужчина с женщиной ровесники, женщина всегда старше. По мне это – вранье. Ну, может, когда нам по восемнадцать, разница между нами была, согласен. Но в двадцать три разницы не было никакой, по крайней мере, у нас с ней. Так что она вполне могла припомнить то, чего больше нет. Пощекотать самолюбие. «Валера, ты меня не узнаешь? Правда не узнаешь? А помнишь, как на первом курсе ты приходил меня встречать – не меня разве?» Пришла ко мне на вечеринку с приятельницей, моей сокурсницей. Говорю: почему нет, помню. Ты-то – говорю – на меня не больно обращала внимание. И, как ты думаешь, что она мне ответила? Я, понимаете ли, был совсем мальчик и боялся к ней подойти. Но к тому времени, когда моя сокурсница забрала в голову окрутить меня с Кравченко, я уже знал про себя всё не хуже Кравченко. Чтобы не сказать: лучше.

– Что ты мог запросто к ней подойти?

– Именно. И не только. К тому времени у моей первой любви порядком подгуляла репутация. Потому она и в «Интурист» перестала ходить, и в «Родник». Очень ей надо было появляться в таких местах, где каждый второй мог сказать, а, здрасьте, помните, как мы с вами…

– Ерунда. Больше было разговоров.

– Думаешь? – спросил Валера Вележев. – Ладно, расскажи мне, а я тебя послушаю. Посчитал бы я тебе, сколько молодчиков было у ней на счету, включая моего старшего брата, да, боюсь, без арифмометра эту задачу не решить. И еще скажу: я, если чего не знаю, напраслину возводить не стану. И за слова свои отвечаю, ясно?

– У тебя с ней что, было? – спросил Леня Перов.

– Да, один-единственный раз, тем же вечером, у меня. Компания подобралась, что надо: Вадик Беспалько, Толя Шидловский, Ашот Палагезян. И с ними – Танька Горбенко и Рита Салажная. Ты видел когда-нибудь, как они танцуют – кабаре без стриптиза, скажешь, нет? Но до Людки им было как до небес, даже Рите. Поглядел бы ты, что она вытворяла! Цепочки звякают, браслеты звякают, живот, груди, задница – всё ходит ходуном. Ашот, тот прямо на стену готов был лезть, стоило ей поглядеть в его сторону. Я его выпроводил тихонько с этой моей сокурсницей. Надо же было мне посчитаться с Кравченко за те два месяца, когда я глазел, как овощные да цеховые увозят ее в кабаки в своих ноль-третьих и ноль-шестых. Короче: разошлись они, а ей я сказал, что автобусы уже не ходят. Дескать, останешься, себе я постелю в родительской спальне. Вначале просила, чтобы я вызвал такси. А после, когда запер на ключ входную дверь, поняла, что у меня не отвертишься. Тогда стала вкручивать мне, что ей нельзя: ей, видите ли, будет больно, у нее больные придатки. Как будто мне было дело до ее придатков!

– Не нравится мне, как ты говоришь.

– Тебе не нравится ничего из того, что мужчины делают с женщинами. А что они с нами вытворяют, тебе нравится?

– Она сказала правду. Ей делали операцию.

– Ну, может быть. Я знал одну – той тоже делали. У них у всех вечно что-то не в порядке. Воспаления. Эрозия. Дисфункции. Узкий проход. Отрицательный резус. Господи, чего только я не наслышался с тех пор, как женился. У Кравченко уже тогда, ко всему прочему, портились зубы. Забыл, как называется болезнь, когда сходит эмаль.

– Кариес.

– Правильно, кариес. Через каких-нибудь два года от ее красоты останется одно воспоминание. А жаль.

– Жаль и мне. Я ведь действительно знал ее. Нас познакомила Лида Голышева, дочь Голышева, управляющего банками. Это теперь Лида – лучшая подруга моей Марины, а прежде лучшей подругой Лиды была Кравченко. Всё это была одна компания – Голышева, Кравченко, Горбенко, Салажная. И еще та блондинка, что теперь замужем за барменом из «Околицы».

– Кирсанова. Эту я знаю. Кстати, она рассказывала мне, что Кравченко имела обыкновение носить их вещи – джинсы, комбинезоны, плащи.

– Да, так у них было заведено. Деньги, кстати, у них тоже были общими, пока они учились в универе. После защиты всех их, кроме Кравченко, оставили в городе, а Людку распределили в Пески. Экономистом на какой-то комбинат. Она поехала в Пески и через три дня примчалась назад – там чуть не дошло до группового изнасилования. Она – в комиссию по распределению. Но, чтобы изменить назначение, нужно разрешение министра. Или письмо с предприятия – что им не нужен молодой специалист. От комбината письма она не добилась – в Песках, я думаю, у директора семь классов. Тогда она умолила Лиду, чтобы та поговорила с отцом. Слышал ты что-нибудь об этом Голышеве? Говорят, он сухарь, принципиальный донельзя и характер у него тот еще. Старая гвардия. Для своей Лиды он ни разу пальцем не пошевелил, в своей системе дохнуть никому не дал без спросу – и недоброжелателей у него было полно. А тут дать им такой повод: управляющий, семейный, в годах, хлопочет из-за девки, которой впору позировать голой. Не знаю, слышал ли он о Кравченко раньше, но, надо думать, справки навел. В конце концов, и дочь говорит по телефону, и слухом полнится земля. Так что, когда Лида поселила у них Кравченко, он был просто вне себя.

– Ай да Лида! Так Кравченко жила у них?

– Да, около года. Лида упросила отца, и он взял Кравченко в банк. Но взял с условием, что она не претендует на общежитие. Он, конечно, считал, что Кравченко дурно влияет на Лиду, а дать ей общежитие значило поставить на квартирный учет. Этого-то и он и не желал – дать ей шанс остаться в городе. Теперь вообрази, как он злился, когда выяснилось, что он себе же сделал хуже: даже он не посмел выставить на улицу девчонку, которую лишил крыши над головой. Конечно, он ее выжил – но год ему пришлось терпеть, и поводом послужила какая-то сплетня. Не знаю, что у них там вышло, обе, Лида и Кравченко, об этом не распространялись. Просто настал день, когда Кравченко собрала вещи и перебралась на квартиру на Салтовке.

– С этого ей надо было начинать. Впрочем, это на нее похоже – год просидеть на шее у чужих.

– Ты так думаешь? Да знаешь ли ты, что у Кравченко в Новочеркасске мать и сестра с братом, школьники? Знаешь ли ты, что, живя у Голышевых, она экономила каждый рубль, и отсылала им? Голышевы были ее спасением, а за ту конуру на Салтовке с нее драли полсотни в месяц. Это при ее ста рублях. Если бы только это! Хозяин – таксист. Через неделю начал к ней клеиться. Раз вломился пьяный, выкручивал ей руки, наставил синяков. Вот тогда Лида привела ее ко мне. Я позвонил Борьке Полихронову, мы съездили на огонек к таксисту и вправили ему мозги.

– Что, Боря тоже бил?

– Меня там было достаточно. Таксист, ясное дело, обходил ее за квартал. Но через полгода, когда задаток кончился, явился с участковым и выставил ее вещи на лестницу. Тут Лида снова привела ее ко мне – а что я мог? Попробуй снять не то что квартиру – комнату или угол в феврале. Это не Москва, где полгорода живет с того, что сдает квартиры. Ее чемодан я оставил у родителей, а сам свел ее к адвокату. Тот быстренько растолковал ей, что как молодой специалист она имеет право на общежитие и может получить его хоть через суд. К счастью, до суда не дошло. Восстановила против себя банк, и только.

– Что-то я не пойму. Ей дали общежитие или не дали?

– Дали. То-то и оно, что дали. Только она отказалась от него. Из-за Толика. Толик. Ты, может, видел, шился с ней такой лысый модернист в велюровом пиджаке и в очках в стальной оправе? Он всем говорил, что он художник, и Кравченко с ним жила. Я поинтересовался у парней: отчислили его с пятого курса архитектурного. Еще мне сказали, что всем его художествам цена грош, но тут я пас – ни черта в этом не понимаю. Заколачивал он здорово, это да. Разъезжал по колхозам и малевал стенды с передовиками и коровами. А еще расписывал картинками ясли и детские сады. Они еще студентами промышляли этим: Толик и его дружок. Сваливали в середине семестра недели на две-три, как шабашники. Раз, когда они голосовали на дороге, напарника сбил грузовик. Толик увидел, что из товарища дух вон, сам перепугался до смерти и примчался в город. Он так струхнул, что не сообразил – паспорт его остался у убитого напарника. Ну, началось следствие, Толику – бумагу в институт. Пришить ему ничего не могли: с этой колхозной живописью всё было законно. Его только отчислили без права восстановления, и паспорт его как в воду канул. Другой первым же паровозом укатил бы домой – выправлять новый паспорт, но Толик покрутился и смекнул: без паспорта не так уж плохо, есть положительные моменты. С военным билетом, к примеру, не регистрируют в ЗАГСе, а для художника это уже кое-что. Мать мне сказала как-то, что для женщины любовь – ничто в сравнении с тем, когда в ней по-настоящему нуждаются. Но даже такое счастье выпадало Кравченко нечасто – месяца два-три в году. Остальное время Толик был в разъездах. Марина с Лидой всё гадали, куда он тратит заработанные деньги, пока я не посоветовал им расспросить официантов из прибалтийских кабаков. Короче, таксист выгнал Кравченко, банк предложил ей общежитие – и тут она потребовала, чтобы ее вселили вместе с Толиком.

– Какая глупость!

– Не такая уж глупость. Ей было двадцать пять лет. И с Толиком у нее была если не семья, то хоть какая-то видимость. Ты представляешь себе ее одиночество – в таком городе, как наш? Теряя крышу, она теряла семью. Толик делал ей подарки – все эти джинсы, блузки, сабо. Компании, с которой они тогда водились, требовалось, чтобы Людка была при параде. Иначе они бы их отшили. Они их и отшили – но позже и со скандалом. Она занимала у них деньги, перебивалась, когда Толик был на заработках. Так у них было заведено: она занимает, он расплачивается по приезде. Суммы пустяковые, но раз долгов накопилось достаточно, и когда Толик с ней поссорился, то отказался платить. Деньги с нее не получали, зная, что денег нет. Но когда она появилась в «Интуристе», ей устроили сцену. С одной стороны оно было и к лучшему – из боязни новых осложнений она больше ногой не ступала в кабаки. С другой – не платить деньги она взяла себе за правило. Толик считал, раз он художник, то все ему обязаны. Она забрала себе в голову, что все обязаны ей, раз всем живется лучше. Кое-кому это не понравилось – ее подругам, например. В довершение ко всему она перестала следить за собой, мол, раньше кому-то это было нужно, а теперь – без надобности.

– Ясно. Что сталось с тем Толиком?

– Исчез с горизонта. Тут, правда, не обошлось без меня. Когда началась эта возня из-за денег, Людка пошла по друзьям. Сколько она просила, не помню, может быть, шестьсот рублей – но дать ей деньги значило проститься с деньгами. Дошла до нас с Мариной – и я ее уговорил послать подальше Толика и всю эту шатию. Зная меня, ее никто б не тронул пальцем. Она как раз сняла квартиру на Павловом Поле, неподалеку от нас, на этот раз за шестьдесят рублей. Шестьдесят – за квартиру, тридцать с копейками – на жизнь. Я говорил, что была зима? Бегая по городу, она подхватила воспаление легких и ее забрали в больницу прямо из-за рабочего стола. В те дни мы советовались с Лидой и пришли к тому, с чего следовало начать давным-давно: что ее надо познакомить с приличным интеллигентным парнем, и чтобы вышла за него, а иначе ей крышка. Кое-что мы не учли: что половина девчонок занята поисками приличного интеллигентного парня. И что у них все преимущества перед Людой Кравченко. И нет ее репутации. И что она уже не та красавица, что пять лет назад.

– Да, – сказал Валера Вележев. – Картина ясная. Бедные приличные интеллигентные парни. Вот кого следует пожалеть. Это бабье, пропади оно пропадом, одним миром мазано – когда такой вот кобыле исполняется восемнадцать, для нее точно звонок звенит. Они готовы город спалить, лишь бы заполучить печать в паспорт и, если повезет, пару брюк в придачу. Потом они рожают, унимаются, ищут недостатки в том, чью жизнь испоганили – и задаются вопросом, нужно ли это было вообще? Но если они только и знали, что прыгать из постели в постель, да покупать трихопол в промежутках, только и знаются, что с модернистами, онанистами и прочей публикой, пока не побывают в обращении лет десять и их джинсы с вензелями так намозолят всем глаза, что по одним вензелям скажешь имя, фамилию, адрес и час, когда родители выходят за порог, а то, что под вензелями, знаешь как собственный карман, в ход идут приличные интеллигентные парни. Ты, надо думать, раздобыл ей таких парней?

– За что ты ее так ненавидишь?

– Ненавижу? Отнюдь. Речь не обо мне. Из вашей затеи ни черта не вышло? Иначе она не смоталась бы из города. Так кто же были эти парни?

– Хорошие ребята, Саша Прагер и Толя Романенко. Прагер встретился с ней раза два, сводил на концерт. А Толику она закатила сцену в первый же день из-за того, что тот пригласил ее домой. Он хотел познакомить ее с родителями, но не успел открыть рот. Господи, она ему такого наговорила!

– А, это она умела. Что ты думаешь, она мне выдала в тот вечер, у меня? «Доказал, что ты мужчина? – говорит. – Теперь вызови-ка мне такси. На такси я только что заработала» Она напрашивалась, чтобы с ней разобрались. Поглядишь на нее – так гордость есть у нее одной, одна она вправе делать, что хочет. Говорю тебе, она сама нарывалась!

– Может быть. Но не со мной. Сводник из меня никудышный, вот что. Я так Лиде и сказал. А сам стал приглашать Кравченко в гости, не к нам с Мариной, а к родителям; накормлю ее обедом, сварю кофе или еще что-нибудь. Она, знаешь, не дура. Сообразила, что хочу помочь ей, чем могу – и тоже принялась за мной ухаживать. Только отвернусь, перекладывает лучший кусок в мою тарелку. К черту, не хочу вспоминать! Как-то она спрашивает меня, женился ли бы я на ней, если б мы встретились раньше. Говорю: да, женился бы. Сказал ей, что она – красивая, добрая душа, и всё такое. Словом, что есть, то и сказал. Нельзя было это говорить, слишком много оно для нее значило! Не поверишь: всё выпытывала, когда у меня день рождения, и на шестое апреля заказала в «Центральном» столик на двоих. Говорит: «Посиди со мной часок, а потом ступай к своей Марине» Была она вконец издергана, рассорилась со всеми в банке, на каждое слово отвечала дерзостью. Может быть, ей и не предложили бы уволиться, но она сама подала заявление. Держалась так, точно ей наплевать. «Не хочу дожидаться, – говорит, – пока они меня попросят» И снова осталась без прописки и без работы.

– Давно это было?

– Два месяца назад. Нет, три – месяц я сам был без работы.

– Да, помню. Так чем кончилось с Кравченко?

– У нее кончилась прописка. Сам знаешь, как у нас с иногородними: ИТР прописка не светит. Зло берет, как вычитаешь в книжке, что человек взял и так запросто переехал в другой город. Ну вот, месяца три назад в нашем спорткомбинате увольняют заведующую отделом кадров. В «Динамо» эта должность – одно название, работы нет, подчиненных нет, зарплата – восемьдесят рублей, одним словом, секретарша. Сидела у нас завкадрами одна женщина, инвалид. Неряха, дура, каких не видел свет, и, главное, с замашками директора. В конце концов у Цепенко лопнуло терпение, и он эту дамочку выпер. У нас это быстро делается. Надумал взять на ее место молоденькую, из тех, которые никуда не рвутся. А на что «Динамо» молоденькой девочке? Перспектив никаких. Так вот, Цепенко и спрашивает меня после совещания, не знаю ли я, часом, женщину со специальностью, согласную на такой оклад? Говорю: есть такая. Сделаете ей прописку и очередь на жилье? Цепенко говорит: без проблем. «Динамо» же милицейское общество. И я привел к нему Кравченко. Такое нарочно не придумаешь: прописка, очередь на квартиру, а пока – общежитие для сборников, столовая Олимпийского резерва, бассейн, тренажеры, трек. И подчиняться – только Цепенко. Ума не приложу, как я свалял такого дурака! Я-то ведь должен был знать, что он собой представляет!

– Я что-то о нем слышал.

– Что ж, может быть. Цепенко. Аркадий Александрович. Пятьдесят лет, вдовец. Дочь замужем, живет отдельно. Рубашки с планками, блейзер, костюмы – бостон и твид. Перстень с печаткой, машина цвета «Коррида». С противотуманными фарами и гоночными колпаками, как у молокососа из центровых. Посмотрел я, как он уставился на Кравченко, и всё мне стало ясно, но дело было уже сделано. Проходит неделя – Людка рассказывает, как он нет-нет, да зазывает ее в кабинет. Ни слова, ни поручений. Треплется при ней по телефону или просто пялится молчком. Господи, – говорю, – ну сделай ты вид, что ничего не понимаешь! Назавтра картина: при мне Цепенко рассчитывается за командировку с бухгалтером, и Людке, так, между прочим, говорит: «Видите, Людочка, я с женщинами расплачиваюсь сразу». Проходит еще неделя: вдруг вызывает меня в кабинет и давай орать, что нас с Кравченко постоянно видят на территории стадиона. И через полслова: она твоя любовница? Мне бы смолчать, но характер не задавишь. Я – говорю, – инженер, а не сутенер, к вам привел не шлюху, а сотрудницу. Вы не верьте тому, что говорят, и другим не передавайте!

– Красиво ты с ним разобрался.

– Он со мной разобрался красивее. От него я пошел домой – а до конца рабочего дня оставалось часа четыре. Утром в моей трудовой уже был выговор за нарушение трудовой дисциплины. Людке я ничего не сказал – но как заведующая отделом кадров, она должна была вписать выговор своей рукой. Вместо этого она написала заявление об уходе. Как думаешь, что сказал Цепенко? «Тут только одно заявление. Где же второе?» Вот так мы распрощались – и с ним, и с Кравченко.

– Но с ней-то почему?

– Как мне было объяснить Марине, что я остался без работы? Я бы и не объяснял – но разве можно что-то скрыть в нашем городе? Людка ждала меня в аллее. Я ей сказал, что этому не будет конца. Что ей нужно устроить жизнь, выйти замуж. Тогда-то она рассказала мне про операцию. Что не может иметь детей. Потом у Голышевой был день рождения, та пригласила всех – и Кравченко. Мы с Мариной опоздали на час, а за час вышло вот что: бывшие подруги, они пустились обсуждать, кто да как преуспел в этой жизни, и, понятно, накручивать Кравченко, сочувствовать, как они умеют. Та и выложи им, что имела сто возможностей устроить свою жизнь, что была любима, и что даже сейчас, любую, ее люблю я – и женюсь, стоит ей только пожелать. Вот что они выложили Марине. Кравченко тогда танцевала. Магнитофон орал на полную, так что Марине и голос не пришлось понижать, когда она потребовала, чтобы я порвал с Кравченко сию минуту. Я подождал, пока кончится танец, и вызвал ее на лестничную площадку.

– И всё?

– Да, всё, – сказал Леня Перов.

– И ты даже не переспал с ней?

– Нет. Назавтра она пришла ко мне, когда Марина была на работе. Говорит, они всё равно думают, что мы любовники, и я сама хочу, чтоб так было.

– И ты не захотел?

– Нет. Не смог.

– А она что?

– Ничего. Плакала.

– Давно это было?

– Два месяца назад.

– И больше ты ее не видел?

– Вот, сегодня.

– Да, – сказал Валера. – Мечтала остаться в городе, а город вон как ее отделал. Ладно, не она одна. Не жалей.

Леня Перов не ответил.




Преследовательница


(Дело гр. Габеева А. Я.)



Гр. Габеев А. Я., 24 года, род. в семье служащих, развелся с гр. Пономаревой Т. Д., 21 год, род. в семье служащих, поздней осенью, оставив ей дочь Габееву Е. А. в возрасте одного года. Гр. Пономарева Т. Д. не собиралась иметь ребенка. Во всяком случае, не в двадцать один год. Тем не менее, она родила Габееву Е. А., потому что врачи обнаружили у нее, гр. Пономаревой Т. Д., отрицательный резус-фактор, и ее мать сказала, что первый аборт при таких обстоятельствах может иметь самые серьезные последствия. Итак, гр. Пономарева Т. Д. дважды провела в горячей ванне не менее получаса, предварительно выпив красного вина. Кроме того, она прыгала с письменного стола и пробовала поднимать гантели мужа, гр. Габеева А. Я., пытаясь сорвать беременность. Семь месяцев спустя гр. Пономарева Т. Д. родила дочь в роддоме № 4. Роды были легкими.

Объясняя общим знакомым причину ухода мужа, гр. Пономарева Т. Д. утверждала, что гр. Габеев А. Я. – шизофреник, ненавидящий детей, в особенности, своих собственных. Так происходило потому, что гр. Пономарева принадлежала к числу женщин, уверенных, что мужья уходят от детей, а не от них самих.

Незадолго до суда гр. Габеев А. Я. посетил юридическую консультацию. Он заплатил адвокату рубль (стоимость одноразовой консультации), желая выяснить, может ли он взять дочь. Адвокат ответил, что гр. Габеев может взять дочь только в том случае, если гр. Пономарева отдаст ему дочь добровольно. Если же нет, сказал адвокат, то гр. Габеев А. Я. должен уличить гр. Пономареву Т. Д. в образе жизни, грозящем здоровью ребенка – в систематическом пьянстве, в разврате или в сумасшествии. Так гр. Габеев А. Я. узнал, что не может взять дочь. Он не мог уличить гр. Пономареву Т. Д. в систематическом пьянстве, в разврате или в сумасшествии. О том, чтобы гр. Пономарева Т. Д. отдала ему дочь добровольно, не могло быть и речи. Истерички, сказал ему адвокат, как правило, хорошие матери.

Гр. Габеев А. Я. являлся в суд шесть раз. Пять из них суд откладывался ввиду неявки истицы. Гр. Пономарева Т. Д. не являлась в суд по самым разным причинам: то болела дочь, то болела она сама, то ребенка не на кого было оставить. К тому времени гр. Габеев А. Я. познакомился в коридоре суда с гр. Авдеевым П. Б., являвшимся в суд в одиннадцатый раз. Поэтому гр. Габеев А. Я. воспринимал неявки истицы в суд как нечто, разумеющееся само собой.

В суде гр. Габеев А. Я. ознакомился с исковым заявлением гр. Пономаревой Т. Д. – в заявлении было сказано: «Ответчик оставил семью, потому что ему мешал ребенок». Гр. Габеев не написал встречное заявление, так как встречное заявление повлекло бы за собой подробное разбирательство их семейной жизни с предоставлением свидетелей обеими сторонами. Гр. Габеев А. Я. узнал об этом от судьи. На этот раз ему не пришлось платить рубль адвокату.

Когда состоялся суд, зима уже началась. Суд вынес решение о расторжении настоящего брака и взыскании алиментов с гр. Габеева А. Я. на содержание дочери. Гр. Габеев задал суду единственный вопрос: сколько раз в неделю и в какие дни ему можно будет видеться с дочерью? Народный заседатель ответил, что такие вопросы решает опекунский совет по месту жительства истицы. Устраивать гр. Габееву свидания с дочерью не входит в функции суда, сказал народный заседатель.

Прошла неделя, и на работу Габееву прибыл исполнительный лист. В учреждении, в котором работал Габеев, это на следующий день перестало быть секретом. На следующий день это сделалось событием. В проектных институтах так мало событий. А бухгалтеры, в отличие от адвокатов и врачей, не обязаны хранить чужие тайны.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/valeriy-dashevskiy-19167101/ischeznuvshaya-strana/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация